ЗАЛЬЦБУРГ

 

Дождь обернулся ливнем, два метронома на лобовом стекле ускорили темп – теперь они двигались в andante mosso, ритме бодрого шага, попутно разгоняя целые вёдра небесной воды.

По радио передавали очередную безликую и пресную кавер-версию Beatles в джазовой обработке. Он никогда не слушал классику за рулем: сосредотачиваешься на исполнительских нюансах, одобряешь или негодуешь, – в любом случае, это отвлекает внимание, уж лучше что-то нейтральное, фоном. Но сейчас уютная надежность большой и сильной машины, тепло салона, кресло, согревающее спину, монотонные взмахи дворников-метрономов и тихо журчащий джаз – всё вместе размаривало, погружало в приятную и опасную сонливость.

Он закурил, приоткрыл окошко, оттуда полетели колючие брызги. Фонари и светофоры казались звездами, испускавшими дрожащие разноцветные лучи. Вот народилась красная, немного мутная – и рядом с его джипом остановился BMW, окатил грохочущей волной шансона. Если ему приходилось брать такси – по пути в аэропорт или обратно – всегда почему-то звучала такая же мерзость, и он, ссылаясь на головную боль, просил водителя выключить – не объяснять же, как противны, как невыносимы ему эти утробные дикарские уханья, да и зачем портить себе нервы, терпя потом компанию недруга целый час.

BMW взревел и сорвался с места, унося зловоние блатной музычки. Он выбросил недокуренную сигарету, закрыл окно, поглядел в переднее зеркало, остался доволен – что ж, немолод, зато импозантен, густая шапка серебристых волос, щеки тверды, глаза остры, одним словом, породист – и, без улыбки подмигнув отражению, плавно поплыл дальше сквозь потоки дождя. Из приемника лилась новая кавер-версия, теперь они изгалялись над Doors: «коверканная версия», – усмехнулся он.

Настроение с утра было приподнятое, и, хоть он всячески сдерживал радость, боясь сам себя сглазить, тоненький голосок где-то под солнечным сплетением выводил победные рулады: Зальцбург, о, Зальцбург; а перед глазами воздвигся купол кафедрального собора на фоне зимнего неба, ясного, синего, и рядом горный пик с ослепительной снеговой шапкой.

Немного беспокоило, что Лидия рвалась составить компанию, но, будем надеяться, не сможет, с её-то жёстким графиком. Нет-нет, Лидия в Зальцбурге не нужна. Потому что там будет великолепная, блистательная, неподражаемая Кора.

Ну вот, зарядили бразильскую босса-нову, это надолго. Давно пора обзавестись собственной коллекцией дорожных дисков. До чего некрасив португальский, сколько шипящих.
Вспомнилось, как много лет назад девушка, укладываясь в постель, спросила, что бы он хотел послушать. Глупейший вопрос, какой только можно задать музыканту. «А что бы ты хотела посчитать?» – едва удержался он: девушка была математик. «Я бы послушал тишину». Впрочем, если надо объяснять, то не надо объяснять, – он давно оценил правоту этой сентенции.

А дождь всё хлещет, видимость всё хуже, и скоро ночь, и веки смыкаются, и чёрт его понёс на дачу в такую погоду. Но не будем брюзжать, сохраним настроение и станем думать о приятном.

О Коре, например. Несравненное меццо-сопрано, красавица, милая умная женщина – совершенство. И давний друг. Несколько дней в Зальцбурге, с нею, на фестивале, оба в статусе приглашенных звезд, вечером посидеть в маленьком уютном кафе, потом пройтись по Гетрайдегассе, а потом… кто знает, кто знает…

А босса-нова ужасно скучна, надоела. Изменяя собственным принципам, он переключился на классический канал. Играли Моцарта, скрипичный концерт B-dur, да не просто играли – на старинных инструментах. Должно быть, лондонский «Оркестр Эпохи Просвещения». А первая скрипка кто? Похоже на Муллову. Даровита, как все почти невозвращенцы. Любительница жильных струн, отсюда и мягкий приглушенный звук. Ну не чудо ли, как всё сплелось: Моцарт, мысли о Зальцбурге.

Этот город был его давней любовью, он бывал здесь с концертами, и лишь однажды просто так – вывез Лидию, встречали Новый год. Тогда пять дней подряд шел снег, валил крупными мохнатыми хлопьями, засыпал улицы, дома, крыши; припаркованные автомобили за ночь превращались в сугробы. Улицы почти не чистили, или просто не успевали чистить, люди пробирались чуть не по колено в снегу, улыбались, смеялись. Лидия еле ковыляла в своем долгополом норковом манто и сапогах на высоченных шпильках. «Ты, что, не взяла с собой никакой курточки, удобной обуви? Здесь не принято пускать пыль в глаза. Обрати внимание, люди одеты очень просто: пуховики, угги, дутые сапожки». Толком погулять не пришлось; так и провисела все дни на его локте, поминутно спотыкаясь. Им встретилось несколько таких же красоток-мучениц, и он со злостью подумал: «Если увидишь тут девку в роскошной шубе и на шпильках, так и знай – это русская девка».

С Лидией он познакомился случайно, длинноногая фотомодель принадлежала миру, с которым он никогда, ни до, ни после того, не пересекался. Старый друг, издатель глянцевого журнала, пригласил на презентацию в ресторан гостиницы «Националь», там он и заметил эту вороную лошадку. Вернее, она его заметила, первая заговорила, первая протянула руку, представилась. Он изрядно набрался в тот вечер (после недавнего развода испытывал ощущения человека с только что удаленным зубом: язык поминутно натыкается на кровоточащую дыру) и, решив, что спьяну не понял или ослышался, переспросил лошадкино имя. Повторила. Его передернуло: что за чепуха, русская девка – и вдруг «Ли». Пошлость, дурновкусие, следовало тут же и развернуть девицу с дурацкой кличкой, но уж больно хороша. После презентации они отправились в ночной клуб, гудели до утра. Она объяснила, что это для подиума Лида Уварова превратилась в неполную свою анаграмму «Ли Вардо», а он сказал: девочка, я не буду называть тебя так. Никогда, уж извини. Рассмеялась, не обиделась. Вцепилась мертвой хваткой. А у него незаживающая дыра на месте вырванного зуба. Глянцевая фотомодель – чем не имплант: белый, блестящий, заполняет пустоту, гораздо красивей своего, утраченного, кариесом траченного, а всё-таки инородное тело. Теперь вот замуж хочет. «Лида, мне пятьдесят шесть, у меня было три брака, ты только вдумайся». – «Ну, где три, там и четвертый». Настырна. Деньги? Вряд ли: могла найти богаче. Имя, престиж? Супруга известного дирижёра, заманчиво. Расчесала фурункул тщеславия, как теперь успокоить зуд.

Поездка с нею в Зальцбург на прошлый Новый год была не слишком удачной, рядом неотступно скользила тень Кати: по тем же местам бродили, по тем же улочкам. В доме на Гетрайдегассе, где родился Моцарт, показал стеклянные трубки-колбы, в которых хранились пуговички, гребешки, маленькая детская скрипка, прядь светлых волос. Едва коснулась взглядом, прошла дальше. Тут же вспомнилась Катя: «Боже мой, его волосики! Только посмотри, это же его волосики!» – и молитвенно сложенные руки, тихий восторг, тихие слёзы; невозможно было увести её, оторвать от реликвии. «Моя святая блудница, какой трогательной ты порой бывала, сердце щемит».

Он со злостью окликнул тогда Лидию: «Вернись. Ты видела его детские волосы?» Пожала плечами: ну да. «Ну да, и чё?» – передразнил он. Усмехнулась: «Веришь, что они настоящие?» Ему захотелось ответить жестокостью. «Моя жена верила». – «Это которая? третья? скрипачка?» Лидия умела держать удар. «Да, третья, скрипачка. Туше».
Так всё-таки, настоящие? Столько вопросов. Отравлен, не отравлен, до сих пор разбираются. А Сальери? оболган, не оболган?

Моцарт ненавидел Зальцбург, а город превратили в сплошной его китч-музей: рестораны «Моцарт», кафе «Моцарт», пирожные «Моцарт», конфеты «Моцарт», зонты с его нотами, музыкальные шкатулки в виде скрипок, куклы «Моцарт», игрушечные медведи в камзолах и паричках. Люди хотят сладкой грёзы, сказки, что поможет забыться, спрятаться от пошлости и грубости реального мира. И что за беда, если грёза тоже пошлость, карамелька в блестящей обертке – они этого не заметят.

И всё-таки чудесный город, сохранивший и средневековую патину, и изысканную барочную прелесть, весь пропитанный старой европейской культурой. Он водил Лидию по музеям, соборам, картинным галереям, злонамеренно обходя те места, где могли встретиться фирменные магазины – ненавидел шоппинг (повсюду были распродажи, висели дурацкие плакаты: Моцарт в солнечных очках, подпись «My God, Austria is so cheap these days»). Нет, пожалуйста, покупай в лавчонках разную сувенирную чепуху, пусть и дорогую, хоть мешок накупи, не жалко, но вот сапоги мерить не вздумай. Сообразительная девочка, постаралась скрыть разочарование. Возможно, из неё и вышла бы неплохая жена – для представительства, для выхода в свет: умеет держаться, глупости болтать себе не позволит, скорей уж промолчит. Но, Бог мой, как всё это мизерно, скудно. Нет, жениться надо в своем кругу: балетным – на балетных, актерам – на актрисах, дирижеру – на певице. Или на скрипачке. Мрачный юмор, в его случае. Но и модель ни к чему, модели для бизнесменов, на том и порешим.

Вечером тридцать первого декабря слушали симфонический концерт в Резиденции архиепископов (совсем лёгкая программа – специально для Лидии выбрал), дирижер узнал его, долго тряс руку: маэстро, я польщен… Ах, да, ещё объявил: дамы и господа, сегодня с нами знаменитый… – и зал аплодировал стоя, Лидия сияла (конечно, с бизнесменом такого удовольствия не получишь). Потом на фуникулере поднялись в средневековую крепость Хоэнзальцбург, словно бы выраставшую прямо из горы. Ровно в двенадцать мощные стены содрогнулись, как при землетрясении: раздался первый пушечный залп. А когда отгремел последний, над смотровой площадкой взорвались фейерверки; они летели, кажется, прямо в лицо, распускаясь цветами, сердечками, роскошными букетами, и звучал Штраус, и было ледяное шампанское в узких длинных бокалах, и все танцевали вальс с бокалами в руках, а далеко внизу лежал праздничный бессонный город с его соборами и дворцами, текли воды Зальцаха, проснулись мосты, разбуженные толпами ночных гуляк. Назавтра, первого числа, снова концерт – на этот раз в крепости, в рыцарском зале – арии и дуэты из «Волшебной флейты», «Свадьбы Фигаро»; потом бродили по старому городу, под арками пассажей, что насквозь пронзают дома и выводят на соседнюю улочку или во внутренний дворик – зайдешь и ахнешь от неожиданности: весь искрится электрическими гирляндами, ставни домов увиты еловыми ветками, маленькие столики под открытым небом сияют белыми и красными скатертями, и повсюду подают глинтвейн.

Лидия осталась довольна поездкой: необычный Новый год. Катя была бы счастлива, подпрыгивала бы, визжала от восторга, наслаждаясь полнотой жизни.

Он вновь закурил. А ведь все, кроме близких друзей (о, эти-то знали!), именно его сочли виновником развода, репутация Казановы сыграла свою роль; оставил первую жену ради второй, вторую – из-за Кати, да и вообще слишком много женщин. Но издевка судьбы в том, что Кате он ни разу не изменил за все десять лет брака. Вспомнилось, как поначалу одно её присутствие в оркестре дарило восхитительное ощущение полёта, бескрайней творческой силы. Не первая скрипка, нет, всего лишь одна из многих, но сколько в ней было чувственности, сколько нежности, сколько тепла. Вся мягкая, милая, скромная, – и когда внезапно открылись её тайные похождения, он был потрясён: почему, Катя, почему, зачем?! Чего тебе не хватало? Ведь мы были так счастливы вместе, понимали друг друга с полуслова, один мог начать фразу, а второй уж знал окончание, и в постели целые ночи без сна. Почему же, Катя?! Полные слёз глаза, поникшие плечи: ничего не могу с собой поделать, я такая, Жоржинька, просто я такая, и всегда была. Потом клятвы: больше ни за что, это всё в прошлом. Но разве она могла их сдержать, чёртова нимфоманка. Перетрахала всех его друзей.

Теперь-то он простил, – доктора помогли, объяснили: да, болезнь, психическое расстройство, сродни истерии, – но всё, бывшее меж ними, обесценилось, всё было отравлено. Этот особый взгляд из-под ресниц, тёмный, потерянный, предназначался не ему – любому, кто окажется рядом в минуту её очередного гормонального помешательства. Годами с женой творилось несусветное, достойное немецкого порно: вот приятель в его отсутствие случайно зашел, другой приходил вернуть долг – и здорово отдал, ничего не скажешь. А третий, знавший обоих, поведал ему в пьяной откровенности. Сперва не верил, не хотел верить, истерзался, измучился, наконец устроил жене допрос с пристрастием, тряс за плечи, орал в лицо: ещё, кто ещё? Честная, всё рассказала. И про дантиста, и про парня, подключавшего интернет. Йа, йа, дас ист фантастиш. И каждая такая встреча – однократная, продолжения были ей не нужны, она сочла бы их изменой, а так – минутное помрачение.

Он выругался сквозь зубы. Давно следовало забыть, а вот не забывается. Потому что помимо грязи были ещё и декалитры нежности. Подлинной, оттого и рыдала. Не просила остаться, не просила простить. Сказала только: я буду любить тебя, Жоржинька, до самой смерти. И ведь не врёт. Несчастная шлюха, ты была моей единственной. Хорошо, что у нас нет детей. Хорошо, что обе мои дочери от нормальных баб.

В ту пору, когда он таскал её по врачам, и она пила какие-то успокоительные и потихоньку превращалась в зомби, так что он не выдержал: чёрт с тобой, бросай эти проклятые таблетки, блуди, сколь душе угодно, и давай разводиться, – в ту самую пору он и стал терять творческую силу. Эта сила, прежде такая для всех неоспоримая, словно бы вытекала из него в образовавшуюся прореху души. Развод не помог, его дирижерская манера становилась всё холоднее, суше, академичней, и всё агрессивнее он вёл себя с оркестром. Пошли разговоры: выдохся, исчерпал талант. Три года ушло на то, чтобы вернуть репутацию. Почти вернуть, только почти, он отлично понимает.

А ведь когда-то о нём писали до того восторженно, что он, бывало, морщился: «Я увидел пред собою волхва, мага, что, взмахнув волшебной палочкой, сотворил сияющую грёзу, прекрасную иллюзию, более реальную, чем наш тусклый мир»; «истинный монарх», «обладатель непобедимой харизмы»; «владыка оркестра, он оживляет замыслы давно умерших композиторов и дарит нам великую музыку». Ничего подобного в печати давно уже не было. Близко не было. И оттого так важно сейчас это приглашение на Зальцбургский фестиваль, где он покажет себя во всём прежнем блеске и профессионализме, во всей многогранности таланта, во всей неисчерпаемости своего искусства. Да, именно так и даже больше. И, конечно, присутствие Коры будет очень кстати.

Этот дождь когда-нибудь кончится? Льёт как из ведра, ни черта не видно. До чего милое письмо она прислала, читал за утренним кофе, развернув планшет в сторонку от цепких глаз Лидии. «Дорогой Джорджи, вспоминаю нашу «Аиду»: упоительную работу, упоительные разговоры, забавные дурачества, – и считаю дни». Дружеская любезность? Он вздохнул: Кора женщина светская, комильфо, не стоит понимать её слова буквально. Или всё-таки… Тише, тише, загад не бывает богат.

Немного неловко, что он собирается воспользоваться ею как лекарством, этаким чудодейственным бальзамом. Но, с другой стороны, раз его восхищение искренне, то…

 

Какая-то тень метнулась наперерез. Дал по тормозам, занос, глухой удар, разворот, впереди столб – и снова удар, и на этот раз скрежет. Боль пронзила плечо. Теплая струя хлынула из носа. Сладкая, соленая – кровь. О, Господи, что случилось? Он кого-то сбил?

Корчась, кусая губы, превозмогая несусветную боль, открыл дверцу, кой-как вылез, голова кружилась, на дрожащих ватных ногах поплелся туда, где лежало… лежал… Наклонился и только всё приговаривал, и только всё всхлипывал: Боже мой, Боже мой, Боже мой.

Всхлипы относились к человеку, распластанному рядом с едва различимой «зеброй» в такой ужасающе-неестественной позе, что и надежды не оставалось. Но была еще собственная сломанная рука, и выбитое плечо, и, конечно, сотрясение мозга. И независимо от вот этого «Боже мой» в голове контрапунктом звенело: до Зальцбурга осталось три месяца, всего три. До Зальцбурга осталось три месяца, это ужасно.

***

«Георгий Андреич спит… Лучше… да-да… Позавчера сняли гипс… Я передам… да, обязательно… спасибо, всего хорошего».

Но он уже проснулся. «Кто звонил?»

«Твоя бывшая».

Лидия вошла с подносом: чай, молоко, блинчики. Поправила подушки, помогла сесть. Он возился, устраиваясь поудобнее, пестуя левую руку, постанывая. Перехватил её безучастный взгляд: знает, что он стонет громче, жалостнее, чем того требует боль. Ну и пусть.

Каждое утро, в следующий после пробуждения миг, на него падала тяжкая черная плита – мысль об аварии – и давила, давила, ни на минуту не отпуская, затемняя день. Что бы он ни делал, о чем бы ни говорил, на периферии мозга раковой опухолью темнела эта мысль, так что и другая, настойчивая, – о Зальцбурге, – становилась зыбкой, боязливой и тоже причиняющей страдания. Потом странным образом они сливались вместе, ком подкатывал к горлу, и он едва сдерживал приступ тошноты.

«Ещё звонки были?»

«Ага. Прямо аншлаг».

«Причем тут аншлаг, – сморщился он: терпеть не мог, когда она употребляла слова неправильно, без смысла. – Ты всё записала?»

Вышла, вернулась с блокнотом.

«Из оркестра, справлялись о твоём здоровье».

«Дальше».
«Несколько газетчиков. Хотели побеседовать».

«Стервятники, никак не угомонятся. Дальше».

«Игорь Петрович».

«С этого и надо было начинать! Ну что? Что?»

Адвокат добивался мирового соглашения, но в семье погибшего согласия не было: брат готов на компенсацию, а вот мать…

«Они передумали».

«Так и знал! Это мать. Жаждет моей крови. Я её понимаю, компенсация за жизнь сына…»

«Их не устраивает сумма».

«Сколько же они хотят?»
«В два раза больше».

Он потёр виски. «Ох… лишь бы это уже последнее…»

«И ты заплатишь?» – вскинулась Лидия.

«А что мне делать? В тюрьму сесть?»

«Они выдоят тебя, обдерут как липку! Будут тянуть и тянуть. Как только узнали, кто ты, сразу сообразили: тут можно неплохо поживиться…»

«Замолчи!» – крикнул он.

«Да ради бога. Деньги не мои», – она поднялась с оскорбленным видом, шагнула к двери.

«Лида, ведь парень погиб. Погиб! Девятнадцатилетний парень».

«Ага, ага, девятнадцатилетний, нигде не учился, не работал, бегал от армии, тянул бабки у семьи. К тому же поддатый был, Игорь Петрович всю подноготную раскопал. Хватит уже, возьми себя в руки, совсем раскис».

С адвокатом повезло, настоящий профи. Впрочем, что значит «повезло»? – друзья привели. Да и гонорар… Немногие могут себе позволить.

Но что за тон она взяла, как она смеет! Поскорей бы поправиться, поскорей бы закончить эту историю. Только бы закончить, а тогда… И никакие завтраки в постель ей не помогут.

«Игорь Петрович говорит, ты выиграешь суд, бояться нечего».

Наверное. Ведь была ночь, дождь, никаких светофоров, затертая, едва различимая пешеходная зебра, и парень выскочил, как черт из табакерки. А у Игоря Петровича, сам признался, всё схвачено, судья, можно сказать, в кармане. Гонорар включает и это – ох, даже думать тошно. Но рисковать, когда до Зальцбурга остаётся меньше двух месяцев…

«Я не стану доводить дело до суда. Пойду на мировое соглашение, сколько бы ни запросили».

А потом забыть, как не было. Защитный рефлекс нашептывал: лучше бы ничего и не знать о погибшем и его семействе, но он с болезненным упорством расспрашивал адвоката. Отца нет, мать-гардеробщица, старший брат слесарь, женатый, с двумя детьми, и все они ютятся в двухкомнатной малогабаритке, теперь вот, благодаря компенсации, продадут её, купят приличную квартиру. Мать убита горем, конечно; брат не похоже, чтоб сильно переживал. Здоровый, хмурый бугай. И жаден, дожмёт её. Забыть-забыть-забыть – никаких денег не жалко.

«Помоги мне одеться», – сказал слабым больным голосом по укоренившейся в последние недели привычке.

«Куда-то собираешься? Вызвать машину?»

«Не надо, сам вызову. Принеси, пожалуйста, синий костюм и рубашку, ну ту, английскую, в мелкий рубчик».

Когда Лидия вышла, набрал номер службы такси, говорил негромко: незачем ей знать, куда он собирается.

 

Катя встретила по-домашнему родным объятьем, сейчас особенно крепким. Пахнуло знакомыми духами и теплым, только из душа, телом. Пустила слезу: бедный мой, бедный, Господи, какое несчастье. Но ты держишься, да? держишься?
Суетилась, подала ужасного вида салат (готовить не умела и не любила); сказал, что не голоден. Пока сновала вокруг стола, несколько раз дотронулась будто бы случайно до его плеча, здоровой руки. Легкие прикосновения были необыкновенно приятны.

«Выпьешь?»

«Пожалуй».

Ни о чём не расспрашивала, ждала. Начал сам. Оказывается, парень поддавал, нигде не работал и не учился. (Опустила глаза. Тут же почувствовал, что сподличал. До чего всё-таки верный камертон – и в душе блудницы, ну не странно ли). Н-да… но вот, представь, в каком-то смысле наш коллега. В каком-то смысле, весьма отдаленном. Рэппер, изредка выступал в захудалых кафешках. В ту ночь разругался с приятелями, ушел, почти бежал. Что его ожидало, кто знает. Но в любом случае – жизнь… И вот теперь уже… А Лидия говорит, всё равно бы спился или сторчался.

«Ах, Боже мой, зачем она так».

Потом спросила, собирается ли он в Зальцбург. Ответил с вызовом: да, собираюсь. Почему я должен отказываться. Пойми, я тоже мог погибнуть, но вот остался жив, и значит, это для чего-то нужно. – Конечно, Жоржинька. – Да, я виноват, хотя видимость была ужасная, и ничего нельзя было сделать, и экспертиза подтвердила. – Ты говорил. – Его не вернуть, но я-то жив, и значит, надо преодолеть душевные травмы. – Конечно, Жоржинька. – И оправдать своё дальнейшее существование. Мой долг, моя обязанность – нести миру подлинное искусство, высокое искусство, не дать угаснуть свече, не дать прерваться нити, связующей поколения великих музыкантов.
И снова опущенные глаза. Камертон.

«Поезжай. Конечно, поезжай. А рука позволит?»

Когда сняли гипс, и он увидел бледную синеватую щепочку с обвисшей кожей, чуть не заплакал от отчаяния: левая рука дирижёра – именно её мускульная энергия претворяется в саму душу музыки.
«Мне делают процедуры, подключают электроды, накачивают мышцы. Обещали, что через три недели будет совсем как прежде».

«Ну, и дай-то Бог, дай-то Бог».

«А знаешь, его девчонка прислала письмо. Каким-то образом раздобыла мой электронный адрес. Вроде бы они пожениться хотели. Чушь, конечно, выдумывает. Обозвала Дракулой. Написала: старик, это ты должен был умереть».
«Ужасно. Прости её, Жоржинька».

«Мне пятьдесят шесть, посмотри на меня, разве я старик? Меня знает весь мир, разве моя жизнь менее ценна, чем жизнь двадцатилетнего рэппера?»

«Они равноценны, Жоржинька. И ты вовсе не старик. Прости эту девочку, ей просто больно».
Он подумал, как любил её когда-то, и спросил: у тебя кто-нибудь есть? – Н-нет. То есть, ничего серьезного.
«А… – замялся, – а вот это… по-прежнему происходит? Оно всё продолжается?»
Вспыхнула, сжалась, пробормотала: «Иногда».

Он встал и двинулся к выходу.

***

Старинный отель «Sacher» был великолепен: элегантные интерьеры, обои из шелка, картины, мягкие ковры. Едва заселившись, он вышел на балкон полюбоваться городской панорамой – и пожалел, что приехал один.

Итак, в его распоряжение неполных четыре дня: сегодняшний, свободный, завтра репетиция с венским оркестром, послезавтра утром еще одна, вечером концерт, потом фуршет, а на следующий день он улетит домой. Негусто. Но роскошный отель оплачивают устроители и, конечно, экономят.

Он собрался пообедать в Café Bazar близь Макартплац: прелестное барочное здание, терраса с видом на Зальцах, сиживали там великие дирижеры прошлого века – отчего бы не поддержать традицию; но, спустившись вниз, в холле столкнулся с Корой. «Джорджи, о, Джорджи! Наконец-то! Вот только что расспрашивала у портье». Дружеские объятья, легкие поцелуи в обе щеки. Располнела, но всё еще хороша. Элегантна, величественна – королева. «Как я рада тебя видеть! А ты совсем не изменился, всё тот же léon». – «Спасибо за милую ложь». – «О, я искренне, дорогой… Да-да, давай пойдем куда-нибудь, посидим, вечер у меня свободен. Обедать? Но мы уже пообедали, а вот от чашечки кофе я бы не отказалась. Пойдем к Tomaselli, я его обожаю. Только с нами будет один молодой человек, ты не против, надеюсь?» Он растерялся: «Какой молодой человек?» – «Позволь тебе представить моего Дино».

Мальчишка лет пятнадцати, с её бархатными карими глазами, приторно-хорошенький, как все почти юные итальянцы.
Когда писала то письмо, верно, уже знала, что возьмёт его с собой. Вот тебе и «упоительные разговоры», вот тебе и «считаю дни».

Улыбка материнской гордости, в глазах лукавая усмешка: а на что ты, интересно, рассчитывал, дорогой Джорджи?
Ушат холодной воды на твои седины, милый Джорджи.

Разочарованный, упавший духом, – на кой чёрт ему такая компания, – поплёлся к Tomaselli. По дороге Кора рассказывала сыну, что это старейшая в городе кофейня, туда Моцарт водил свою ненаглядную Штанци, ты только представь, быть может, мы будем сидеть за столиком, который еще помнит руки Вольфганга, его гениальные пальцы. Мальчишка скучал; поглядывал на материного знакомого с недоумением: и зачем ей понадобился этот старикан? А он думал: интересно, знает ли она, что я повинен в гибели другого мальчишки, чуть постарше. В газетах-то было. Но, если и знает, виду не подаст, ибо женщина светская, комильфо. Нет, зря он надеялся, воспоминания об аварии тут как тут: всё то же тёмное пятно на периферии мозга, всё те же раковые клешни.

Импозантный пожилой официант в смокинге принес кофе им с Корой, чай для Дино. Подошла барышня в длинном черном платье и накрахмаленном белом переднике, в ее руках был лоток с пирожными, поддерживаемый лентой, перекинутой через шею. Мальчишка оживился, выбрал шоколадный тортик, Кора от сладостей отказалась, сам он взял яблочный штрудель. И всё было как раньше – и подлинный, восемнадцатого века, интерьер, и душистый крепкий кофе, и великолепный штрудель – но никакой радости, никакого праздника не чувствовал. Да и разговор вышел неприятный, нервный.

«Собираются из года в год одни и те же люди, – сетовала Кора, – хотят услышать сто раз слушанное, привычное, ангельскую музыку. Слава богу, что теперь в Зальцбурге стали больше внимания уделять молодежи. Дирижеры старшего поколения… они, конечно, стараются освежить заезженное, но подлинная новизна у них всё-таки редкость… О, разумеется, я не тебя имела в виду. Кстати, не успела спросить, ты с чем приехал?»

«Пятая Чайковского, во втором отделении Шостакович, играть будут венцы. Как видишь, никакой новизны», – усмехнулся он.

Чуть закусила губку. «Я готова уважать любой твой выбор, Джорджи».

Он разозлился: «С тех пор, как Ландесман свалил покойного Караяна, и стал пропагандировать модернистскую контркультуру…»

«Ради бога, Джорджи! Прошло больше двадцати лет, сколько можно об этом великом и ужасном Караяне! Я знаю, он твой кумир, ты даже внешне похож, но, согласись, он был настоящий фюрер от музыки, сузил рамки и в смысле программы, и в смысле исполнения, добивался однообразия, стандарта…»

«Заметь, высочайшего!»

«О, бесспорно, и всё же – стандарта. Кроме того, здесь всё было устроено исключительно для богатых, а это неправильно, фестиваль не должен быть элитарным, не таким его задумывали отцы-основатели. Между прочим, это со времен его диктаторства звезды стали ездить сюда не ради искусства, а за личной выгодой. Думаешь, кто-нибудь ожидает, что здесь его осенит внезапное вдохновение? Нет, всем нужно лишь подтвердить статус».

Да, подумал он, я как раз и приехал подтверждать статус, но вслух сказал: «А, по-моему, в пику консерватизму Караяна здесь давно уже установлен иной диктат».

«Потому что люди устали от консерватизма».

«Они устали и от бесконечного, навязшего на зубах постмодерна. Вот хоть этот балаганный «Дон Жуан»…

Он осекся: неудачный пример, Кора была занята в постановке. Но гопник Дон Жуан, торчок Лепорелло, коробки из Макдональдса, банки с пивом и колой, сигареты, шприцы! Донна Эльвира (великолепная Кора, в этом спектакле слишком похожая на простую фабричную тетку) ночной порой, одна на загородной автобусной остановке, поёт, пугливо озираясь, прижимая к груди сумку, и тут из кустов вылезает Дон Жуан: грязная майка, берцы, черная вязаная шапочка. Неужели они не понимают, что гопник – и бельканто, есть дикая несуразица, смещение культурных смыслов.

Ещё глаза закатывают: ах, искусство должно быть провокативным! Да провокация-то ваша простенькая, плоская, лежит на поверхности. Обдолбаный торчок выводит рулады по всем правилам вокального искусства. Глупее некуда. Впрочем… отчего же «некуда»? А «Онегин» в Большом? Какая еще дуэль – не было дуэли! А что было-то? Да драка! В стельку пьяный Ленский куражился, размахивал ружьем (а оно ведь, как все помнят, должно выстрелить), угрожал Онегину, тот кинулся отнимать, ну подрались, обычное дело, кто-то случайно нажал на курок – такая вот незадача. Вишневская, говорят, в ярость пришла: ноги моей больше не будет… И вечно мы обезьянничаем, вечно перенимаем.
«Дино в восторге от «Дон Жуана»! Правда ведь, Дино, мой мальчик, тебе понравилось?»

«Cool!» – выставленный большой палец, ухмылка на хорошенькой юной мордахе.

«Ну ещё бы. Тинэйджеру и не могло не понравиться».

Переоценил я тебя, Кора. Дино в восторге, экая важность. Сумасшедшая итальянская мамаша.

Выйдя из кафе, они пошли на Резиденцплац. Всё теперь его раздражало: обилие рекламных плакатов, шум, толпы ряженых. Многие были в костюмах скелетов (черное трико с нарисованными костями, балаклава-череп), и, возвышаясь надо всеми, шагала на ходулях сама Смерть с косой. Сердце ёкнуло и сжалось.

Чепуха, чепуха, мрачный маскарад объясняется просто: перед входом в кафедральный собор дают «Имярек» Гофмансталя, этакую средневековую католическую мистерию. Визитная карточка фестиваля, каждый год её ставят.

И тут тяжко ударили колокола и донеслось, раскатилось в воздухе, прогремело: «Jedermann! Jedermann! Jedermann!»
– Смерть выкликала Едермана. По-немецки – каждого, всякого.

Он знал немецкий.

«Что с тобой, Джорджи? Боже мой, как ты побледнел, на тебе лица нет! Скорей в отель. Дино, возьми Джорджа под руку с другой стороны. Вот так, вот так. Всё хорошо, дорогой, всё будет хорошо».

 

Он заснул чуть не под утро и проспал звонок, встал разбитый. После душа спустился вниз, выпил кофе. Завтракать не хотелось, но надо было принять таблетку от головной боли, и он заставил себя перед тем проглотить несколько ложек творога.

На репетицию опоздал, недовольные венцы встретили сдержанно; и как-то сразу не заладилось: они его не чувствовали, он раздражался. В России он бы уже дал волю желчи: «мы кого-то провожаем в последний путь?», «за что вы издеваетесь над Шостаковичем? а, понял, ничего личного – просто вы ненавидите музыку», «какое у вас хамское форте», «этот звук вы каким местом сейчас произвели?» Всё это было в порядке вещей, его оркестранты привыкли; порою даже, ему казалось, смех разряжал обстановку, но здесь, с чужими, такого рода остроты немыслимы.
Насчет «звука» он, конечно, погорячился – венцы играли технично, аккуратно; но подлинного вдохновения, блеска, полёта не было. «Химии не чувствую, химии!» – единственное, что он позволил себе сказать, да не сказать – закричать. Но, кажется, не поняли: переглянулись с недоумением.

К концу репетиции и он, и оркестр – все были измучены. В его висках стучали молотки, левая рука ныла. «Безжизненно», – не высказанный вслух вердикт. Безжизненно.

В ближайшей кофейне он взял чаю с пирожным (на кофе уже смотреть не мог), сидел, ждал, пока чай настоится до крепости, способной прогнать головную боль. Откуда-то из-за спины прилетели обрывки разговора на немецком, с австрийским акцентом: «… трудно поверить. – Нет, правда, еще каких-нибудь пять лет назад… – А эта его истерика! Химии нет! Ты понял, что это было? – Сдаёт… вообще я едва узнал… прямо другой человек. – Климакс». И весёлое жеребячье ржанье.

Он развернулся всем корпусом, ножки кресла заскрежетали по мраморному полу. Два гобоиста. Осеклись, опустили глаза, покраснели – этакая здоровая свежая говядина. «Прозит!» – сказал он и приветственно поднял чашку.
Вечером, отклонив предложения знакомых (дорогой клуб, «семейный» ужин с Корой), слонялся по городу один, и ничто уже не радовало глаз, не задевало струн души: толпы, толпы людей, болтающих, жующих, ржущих. Рано вернулся в свой номер, принял снотворное и завалился спать.

Наутро был бодрее, и вторая репетиция прошла удачней, вселила надежду, что всё выйдет не так плохо (о триумфе уж не мечтал, только бы сохранить лицо).

Перед концертом привычного куража не чувствовал. Он пытался взвинтить себя: «А помнишь, прежде? Полководец перед сражением; оркестр – твоё войско, построенное к битве, гигантская одухотворенная машина и цельный организм. И вместе мы победим, упорядочим хаос, подарим свет истинной гармонии».

Тревога и радость, взведенные нервы, ощущение силы, власти, мощь крыльев за спиной – где это всё, куда делось? Осталась лишь тревога, даже страх. Радости не было.

 

Но всё когда-нибудь кончается. И вот уже отзвучали последние такты симфонии Шостаковича. И он вздохнул с облегчением: страхи оказались напрасными, публика приняла благосклонно. Аплодисменты. Продолжительные, но не слишком. Достаточно громкие, но не бурные. Потом, за кулисами, поздравления, рукопожатия, приятные вежливые улыбки.
Не провал и не победа. Десятки, сотни дирижеров справились бы не хуже и не лучше.

На фуршете единственным его желанием было скорей уйти. Потом немного прогулялся по городу, зная, что теперь уж точно последний раз: в Зальцбург его больше не пригласят. Что напишут музыкальные критики, он тоже знал: отечественные станут нахваливать, западные будут сдержанно комплиментарны. Великим никто не назовет. Быть может, назовут выдающимся? Или «крепким профессионалом»? Вот это самое противное: «крепкий профессионал».

Вернулся в отель. Пора было собирать чемодан. Скоро домой, и всё опять пойдёт по тому же кругу: рутина, работа, заезженные дирижерские шуточки, осточертевшая Лидия или одиночество – на выбор. Будущее? Какое будущее, себя хоть не обманывай.

Зайдя в ванну за электробритвой, он поглядел в зеркало. Седой, изможденный, глаза тусклые, щеки ввалились. И с неприязнью, с горечью, со злой усмешкой спросил незнакомца:
«Ну что, старик, это ты должен был умереть? Или как?»

 

 

Москва, май 2015.